НОВОСТИ
Песков: мигранты нужны России, и мы приветствуем их приезд
ЭКСКЛЮЗИВЫ
sovsekretnoru
«Смирительная рубаха» для Пильского

«Смирительная рубаха» для Пильского

«Смирительная рубаха» для Пильского
Автор: Григорий НЕХОРОШЕВ
Совместно с:
23.12.2015

Командир батальона на Первой мировой войне, известный журналист, писатель, театральный критик. В начале ХХ века Петра Пильского знала вся Россия

 

Когда в конце прошлого века в СССР открылись спецхраны и архивы, на ошеломлённого читателя обрушились тысячи запрещённых ранее сочинений русских авторов, по разным причинам неугодных советской власти. Оказалось, спрятано так много всего, что в потоке публикаций можно было утонуть. Возникла даже своеобразная мода на посмертное открытие забытых и запрещённых авторов. Литературоведы и историки стремились перещеголять друг друга публикациями текстов, затерянных в разбросанных от Шанхая до Нью-Йорка русских газетах и журналах, в архивах и частных собраниях. Но, как и любая мода, прошла мода и на это. И сотни великолепных литературных и публицистических текстов остались на страницах разрушающихся от времени газет или в научных сборниках, выпущенных микроскопическим тиражом. Это жаль – там до сих пор можно найти настоящие шедевры.

Редакция «Совершенно секретно» решила по мере сил представить читателю эти забытые тексты. Их вы не найдёте в Интернете.

Читатели наши всегда живо интересовалась историей, поэтому мы решили публиковать в основном тексты мемуарные. Потому что, как справедливо сказано в знаменитой старинной Энциклопедии Брокгауза и Ефрона: «Мемуары являются историческим материалом первостепенной важности. Многое, не нашедшее себе места в официальных актах, может быть замечено и передано потомству в записках современника и очевидца. Нередко мелкая черта проливает много света на цели и побуждения главных двигателей великих событий»…

 

«У него была непоседливая, бродяжья натура, и он не мог долго засиживаться на одном месте. Пильский постоянно менял города и издания… И какое огромное количество впечатлений собрал он за многие годы странствий! Он любил говорить про себя: «Я человек бывалый, а опыт у меня небывалый», – вспоминал в 1956-м году, к 15-летию со дня смерти Петра Пильского, легендарный в эмиграции писатель Марк Слоним, редактор журнала «Воля России».

В начале ХХ века Пётр Пильский был очень известным в России автором: журналистом, писателем, литературным и театральным критиком. Как потомственный военный, закончивший в Москве Кадетский корпус и Александровское военное училище офицеров пехоты, он был человеком упорным и невероятно работоспособным. Вначале он даже пытался совместить военную службу и литературу: печатал критические и публицистические статьи и заметки в газете «Минский листок», пока служил в расквартированном в Минске 120-м пехотном Серпуховском полку в самом конце XIX столетия. В 1897-м «Минский листок» закрыли за критику местных властей. Пильский к тому времени уделял журналистике и литературе гораздо больше времени, чем военной службе. Поэтому он уволился   и уехал в столицу, твёрдо решив стать профессиональным писателем. Талант его оценили – он стал печатать заметки в крупнейшей газете Санкт-Петербурга «Биржевые ведомости». Завязались знакомства с такими же амбициозными ровесниками, и один из них, прославившийся вскоре Леонид Андреев, в 1901 году пригласил Пильского в Москву, работать в новой, набиравшей популярность газете «Курьер».

Но в «Курьере» Пильский проработал всего год и вернулся в столицу. Стал писать для популярного журнала «Мир Божий» и ещё в десяток мелких газет и журналов по всей империи. В те годы сблизился с Александром Куприным, однокашником по Александровскому военному училищу. Близкая дружба связывала офицеров-писателей десятки лет.

До начала Первой мировой войны Пётр Пильский снискал себе славу влиятельного литературного критика. Выпустил три книги, одна из них – «Проблемы пола, половые авторы и половой герой», вышедшая в 1909 году, была очень скандальной.

В начале войны Пильского призвали в армию. Поначалу он командовал ротой, попал в плен под Праснышем в Польше, затем командовал уже батальоном, пока не был тяжело ранен в правую руку. После госпиталя в Киеве Пильского мобилизовали, и он вернулся в столичную журналистику.

По убеждениям умеренный либерал, Пильский невзлюбил большевиков задолго до Октябрьского переворота 1917 года. Вместе с Александром Куприным он редактировал тогда газету «Свободная Россия», которую большевики закрыли почти сразу после захвата власти. Недолго продержался и сатирический журнал «Эшафот», который Пильский редактировал.

 

Классификация проповедников большевизма 

Большевики арестовали Пильского весной 1918-го, после сатирической статьи «Смирительную рубаху» в газете «Петроградское эхо». Поводом для статьи стало решение новых властей «волею революционного народа» выпустить из психиатрических лечебниц Петрограда всех больных. Как вспоминал Куприн, его друг Пильский «с научной серьёзностью, опираясь на последние данные психиатрии… классифицирует главных проповедников большевизма по видам их буйного сумасшествия и настаивает на заключении их в изолированные камеры сумасшедшего дома, с применением горячечной рубашки»

Пильскому грозил революционный трибунал, следствие длилось почти полгода. Но до суда дело всё никак не доводили, и писателя выпустили «на поруки». После этого Пильский из Петрограда сбежал. Сначала в Орёл, откуда он был родом, далее в Киев, затем – Херсон – Одесса – Кишинёв. Побег от большевиков длился почти три года. За это время Пильский писал во многие газеты, возникавшие и закрывавшиеся в городах разрушенной Российской империи, организовывал литературные чтения и дискуссии. В Кишинёве он получил временный паспорт и с ним уже поехал в Польшу, а затем в Латвию. «Был он на возу и под возом, показал ему Господь Бог здание мира сего через многое множество окон», – написал о Пильском в 1931-м известный русский писатель Александр Амфитеатров.

В Риге Пильский оказался 2 октября 1921 года и сразу пришёл в местную русскую газету «Сегодня», где и проработал до её закрытия советскими властями в 1940-м. Газета «Сегодня», кстати, никогда не была газетой эмигрантской, она издавалась для всех читавших по-русски жителей первой Латвийской Республики, и её редакторы старались избегать каких-либо политических заявлений.

В 1922 году Пильский на пять лет переселился в Эстонию, где работал в местной русской газете «Последние известия» и писал для многих эстонских изданий. Но оставался активным сотрудником рижской газеты «Сегодня». Исследователи полагают, что в Таллин он уехал в основном для того, чтобы получить эстонский паспорт. И, как только получил его в 1927-м, сразу вернулся в Ригу и возглавил литературный отдел «Сегодня». Пользуясь своим авторитетом в писательском мире, Пильский привлёк к сотрудничеству в «Сегодня» лучших эмигрантских авторов – от Игоря Северянина до Ивана Бунина – и самых талантливых писателей из Советской России, пока им ещё разрешали печататься за рубежом: от Михаила Булгакова до Михаила Зощенко. Сам он написал для «Сегодня» более 2000 заметок: рецензий, обзоров, статей, рассказов, фельетонов, воспоминаний.

В Риге Пётр Пильский был главной фигурой и душой местного художественного и театрального мира. Марк Слоним вспоминал: «Были в нём замашки и привычки богемы, он дневал и ночевал в кафе и ресторанах, обожал разговоры до утра в каком-нибудь литературно-артистическом клубе, любил возбуждение от вина, атмосферу дружбы, споров и ссор, перекрёстный огонь шуток и эпиграмм, игру флирта и влюблений, беспорядок и толчею случайных вечеринок и непринуждённых пирушек».

Весной 1940-го Пильский перенёс инсульт. Похоже, что этот приступ, после которого писателя частично парализовало, спас его от ареста и высылки в лагеря. Сотрудники НКВД пришли к нему домой сразу после того, как советские войска вошли в Латвию 17 июня 1940 года. Долго и тщательно обыскивали квартиру, забрали почти весь архив. После этого Пильский уже не выходил из дома и умер в своей квартире в декабре 1941-го, уже в оккупированной нацистами Риге.

 

«Балтийский архив» Абызова 

В Советской Латвии имя Пильского было под строжайшим запретом, с его могилы на Покровском православном кладбище в Риге даже исчез памятник, и захоронение считалось утерянным. Практически без надежды на публикации своих исследований его творчество изучал известный рижский писатель и историк литературы Юрий Абызов. Вручную он переписывал лучшие статьи Пильского из закрытых в спецхранах газет и журналов. В конце 80-годов прошлого века у Юрия Абызова появилась возможность публиковать собранные им материалы в латвийских и зарубежных журналах и научных сборниках. Абызов мечтал выпустить отдельной книгой мемуарные очерки и статьи Петра Пильского, он справедливо считал, что они хранят невероятно ценный материал для истории России. Ему удалось опубликовать почти сотню мемуарных очерков Пильского в нескольких выпусках научного сборника «Балтийский архив».

Но сборники эти выходили мизерным тиражом, и для современного читателя Пильский так и остаётся пока автором совершенно забытым. В сети Интернет можно найти всего пару десятков статей Петра Пильского, опубликованных там историками русской эмиграции. Писатель Юрий Абызов, главный ценитель творчества Пильского, умер в 2006 году. Во многом благодаря Абызову творчеством Пильского заинтересовались другие филологи и историки. Стараниями Юрия Абызова могила Пильского была восстановлена и на ней появился новый памятник.

Сегодня о Петре Пильском уже написаны десятки статей и диссертаций. Но широкому читателю он по-прежнему неизвестен. Поэтому мы и решили в рамках рубрики «Библиотека «Совершенно секретно» опубликовать несколько его забытых мемуарных очерков. Они были напечатаны только в научном сборнике «Балтийский архив», издававшемся тиражом 500 экземпляров. Номера сборника хранятся в Национальной библиотеке Латвии.

Как известно, хорошая журналистика всегда злободневна

 

ПЕТЛЮРА

«Уездные идеалы, болотная обывательщина, наивная хитрость и захолустный патриотизм»

 

 

Пётр Пильский

Газета «Сегодня», 1926, № 11а.

 

Веяние духа Петлюры я почувствовал гораздо раньше его прихода. Им пахнуло на меня почти в тот же самый час, когда я переехал границу гетмановской Украины. Какой-то остолоп, проверявший  паспорта на станции Коренево, стал чинить мне всякие препятствия, сочинять придирки и очень быстро мне надоел. Я ему сказал:

– Конечно, я искренне грущу, что мои документы не удовлетворяют ваш требовательный вкус, но в Киев я всё-таки поеду.

Он загорелся.

– Дальше этой станции вы никуда не тронетесь!

– Посмотрим!!

– Увидим!!

– Я дам телеграмму в Киев, и вам прикажут меня пропустить.

И я протелеграфировал Ф. Н. Зейлигеру. В Киеве он организовывал ежедневную газету и хотел видеть меня своим сотрудником. Это я знал ещё в Петербурге. С минуты на минуту я ждал ответа. В правительстве гетмана у Ф. Н. Зейлигера были хорошие связи. Между прочим, по своей адвокатской практике он был близко знаком с Игорем Кистяковским, и я ни минуты не сомневался, что всё уладится скоро и хорошо.

Но прошёл день, и другой, а ответа не было. Жил я в маленькой станционной комнатке и как-то, прохаживаясь по перрону, обратил на себя внимание немецкого офицера из комендатуры. Мы познакомились. Разговорились. Узнав о моих затруднениях, он широко раскрыл глаза и как-то по-детски рассмеялся.

– Почему же вы не обратились к нам? Мы давно бы вам это устроили.

Он говорил об остолопе, осматривавшем наши документы, как о чём-то несуществующем. Через четверть часа я был у коменданта, через час зачем-то у военного немецкого врача, а утром с первым уходящим поездом отправлялся в Киев. Как только поезд тронулся, около меня очень въедчиво и придирчиво, со злостной ехидцей засуетился какой-то самостийник в железнодорожной форме. Скоро стало ясно, что это посланец паспортного остолопа, долженствующий меня сопровождать и учинять по пути всякие неприятности и подвохи. Так и вышло. Ядовитый самостийник начал змеиным вопросом:

– Знаем, знаем, как вы послали телеграмму в Киев…

Он говорил по-украински. Я ему спокойно ответил:

– Да, послал.

Он лениво повернул своё рябое лицо к окну, опустил голову и горемычно завздыхал:

– Экая беда наша. Ведь вот и Украина, и власть должна быть украинской – и что же? Всё опять москали да москали.

И вдруг ощетинился.

– Но ничего. Киева вам не видать!..

Я насторожился.

– Как это «не видать»?

В конце концов мы решили «побачить».

На первой же большой станции (не помню её названия) меня попросили к украинскому коменданту. Он грозно назвал себя:

– Я – Котляревский.

– Счастлив узнать.

– Куда вы едете?

– В Киев.

– Я не могу вас пропустить: у вас нет разрешения от украинского коменданта станции Коренево.

– Да, но у меня есть немецкое разрешение.

И я показал выданную мне немцами бумагу. Это его привело в тихое бешенство. Вдруг он отдал приказание:

– Обыскать!

Тогда, сделав шаг назад от его стола, я громко сказал:

– Вы не смеете меня обыскивать, и я вам это не позволю. Но если вы прибегнете к силе, то я немедленно потребую составления протокола.

Отважный комендант притих. Всё же он ещё раз мне повторил, что в Киев для меня пропуска нет. Это меня разозлило. Я сейчас же пошёл в немецкую комендатуру и не без удовольствия и любопытства мог наблюдать в течение целого часа оригинальную борьбу за первенство между двумя властями – украинской и германской. Победила германская, но дело, конечно, не в этом. За эти три дня предо мною раскрылось многое – и эта глухая ненависть самостийных украинцев к «москалям», и их упрямое подсиживание, но также и их бессилие.

Всё-таки 1 ноября я оказался в Киеве. Гетманство догорало. Об украинцах и Украине газета Зейлигера «Наш путь» говорила с большой и настороженной осмотрительностью. Сотрудники газеты не сомневались в очень скором падении гетмана. Так и случилось. Понемногу поползли тревожные слухи. Говорили о скором приходе петлюровских войск. Офицеры с полной откровенностью предупреждали, что с этой угрозой придётся серьёзно считаться. Особенно внушительной силой в их глазах были, впрочем, не петлюровцы, а галицийские отряды. Во всяком случае, киевский гарнизон все эти дни был настороже. В городе чувствовалась не паника, а какая-то равнодушная усталость, вялая апатия, похожая на безверие

И в редакции «Нашего пути» тоже было смутно. Как-то вдруг пропало желание работать. Неопределённость положения не сулила ничего радостного. После работы мы возвращались по опустелым улицам, над Киевом раскинула свои серые крылья тоска. А потом мы услышали далёкие частые, то возникающие, то прекращающиеся выстрелы, и егозливая сплетня скороговоркой шептала о том, как бабушка гадает надвое, и попеременно приписывала победу и гетманским, и петлюровским войскам. Наконец шёпот превратился в голос и догадки стали утверждениями:

– Петлюровцы взяли верх!

Но этого можно было и не объяснять. Всё стало ясно и так. С наскоро свёрнутыми узелками, плохо завязанными портпледами, кое-как напиханными чемоданами офицеры сбегали по лестницам «Континенталя», «Эрмитажа», «Гранд-Отеля», куда-то спешили, и лица их были нервны и бледней, чем обыкновенно. Это я видел ещё в полдень. А часам к двум по Крещатику с блакитным знаменем уже маршировала колонна петлюровцев. Потом пропарадировал и сам Симон Петлюра со своим штабом на белом коне, и при виде его геройского вступления в моём ироническом мозгу вдруг зашелестела цитата из салтыковской «Истории города Глупова»:

«Перехват-Залихватский. Въехал в город на белом коне, сжёг гимназию и решил упразднить науки».

Петлюра науки не упразднил, – он упразднил русские вывески. Это было не так грозно, зато очень смешно. Владельцы магазинов перевернули вывесочные доски и в новой транскрипции кое-где заменили русские буквы украинскими, которые читались как русские.

На другой день в сумерки к нам в редакцию пришли двое: лохматый мужчина и сутулая стриженая немолодая женщина. Они сели в редакторской комнате за стол, и женщина объявила, как о давно решённом деле, что теперь здесь будет выходить их газета. Мужчина молчал, а она сочла своим долгом объяснить:

– Мы украинские эсеры. Нам нужна типография. Вот мы и решили занять вашу.

Кто-то стал ей разъяснять, что это – большевицкий метод, что нам тоже нужна газета, что мы сумеем отстоять наше право, и они ушли. Зейлигер куда-то съездил, и всё осталось по-прежнему. «Наш Путь» продолжал выходить. («Киевская Мысль» и «Киевлянин» были петлюровцами закрыты).

Украинские газеты на нас смотрели косо, их статьи дышали откровенным недоброжелательством, русскую интеллигенцию, очутившуюся в Киеве, называли непрошеными и незваными гостями. Это отношение ко всем нам сказывалось не только в полемических газетных строках, оно чувствовалось и на улице, и в ресторанах, и в самых культурных украинских кружках.

С первых же минут петлюровской власти на нас глянул самый бесшабашный сумбур. Не было никакой системы. Всё запуталось в противоречиях. Отсутствовала элементарная государственная логика. Повелевал и решал господин Случай. Всё зависело от чьих-то капризов, всё направлялось сумасбродством и своеволием, казалось, какой-то цепью взбалмошных прихотей. Власть не пользовалась никаким авторитетом, её органы, чины, исполнители поражали невежеством. Пахло анекдотом.

Как-то вечером вместе с поэтом и переводчиком, маленьким А. Дейчем, я возвращался из редакции. Было около 10 часов. В это время пропускали только по предъявлении документа. По какой-то несчастной случайности забыл свой паспорт дома. И вот на углу Крещатика и Фундуклеевской ко мне подходит некий чин и требует документа. Что тут делать? Не представишь – пожалуйте в участок! В боковом кармане у меня оказалось несколько непринятых рукописей, подлежащих возвращению авторам. Недолго думая, я вынул одну из них и протянул. Представитель власти долго вертел её в руках и внимательно рассматривал. Наконец, недоуменно пожав плечами, он сказал:

– Яка дурна бумага…

И возвратил мне. Мы пошли дальше.

Вообще, петлюровское правительство не могло похвалиться уважением населения. Решительно вся интеллигенция смотрела на него со снисходительной и скептической улыбкой. Никогда не забуду мечтательной фразы, вырвавшейся у местного фельетониста-стихотворца Я-ва. Этот скромный и тихий человек как-то не сдержался и с задумчивой искренностью признался мне в своём тайном желании:

– Почему бы мне не быть министром?

И в самом деле, почему?

– Торопитесь! – посоветовал я. – А то можете опоздать…

И это было верно: после Нового года началось бегство. «Русские» опускались вниз к Одессе. «Непрошеные гости» покидали Киев. Самостийные украинцы могли быть довольны: их желание исполнилось.

Для нас, уезжавших, переворачивалась только первая страница длинной беженской жизни, и собственно Киев не слал вдогонку нам чрезмерно кошмарных видений

Всё же моя память хранит и тёмные призраки, и, как сейчас, вижу базар, углы улиц, мостовую в крови и на камнях в согнувшихся позах с раскинутыми руками трупы офицеров, защищавших Киев от Петлюры. Глухие города, украинские провинции, еврейское население не забудут ещё и чёрной полосы петлюровских погромов. Но и сам Петлюра, и его власть, и его программа, весь облик этой минутной государственности были тоже глубоко провинциальны: уездные идеалы, болотная обывательщина, наивная хитрость и захолустный патриотизм.

 

О КУПРИНЕ

Возвращение Куприна в Россию для всех нас было так неожиданно, будто в нашей комнате разорвалась бомба

 

Пётр Пильский

Газета «Сегодня», 1937, № 153.

 

Ничего не знали о его намерении даже его друзья, живущие в Париже. Всё было сделано в секрете, в полной и ограждённой тайне. Конечно, ещё более впечатление вся эта история должна произвести на всех, кто жил в эти годы вдали от Парижа, не встречался с Куприным, не мог наблюдать его жизнь, не следил за тем, как падает его здоровье, как гаснет он сам, – если не умирает, то сникает и замирает.

Конечно, в тесном кругу пишущих людей это было более или менее известно. Именно «более или менее». Всего ужаса его дней, его положения не представлял почти никто. Меж тем весь последний год его парижской жизни был так мрачен, что это можно было представить себе с большим трудом. Наша переписка с ним увядала, письма становились всё более и более редкими, известия о Куприне я стал получать от других. Они были печальны. Думаю, – не будет нескромностью, если я сейчас назову имя Надежды Александровны Тэффи. Среди других писем её свидетельства были откровеннее, потому что за Куприна она страдала больше, чем кто-нибудь другой. К Александру Ивановичу она пришла как-то днём: ей хотелось его повидать, навестить, развлечь. Друг друга они знают давно. У Куприна всегда был прекрасный слух, и голос Надежды Александровны он мог бы угадать сразу. Но тут, – так должно было казаться со стороны, – пред ним стояла неизвестная женщина, – точнее: незнакомый человек, – Куприн уже ничего не видел. Его жена, Елизавета Морицовна, погладила Александра Ивановича по голове и сказала: «Папочка, протяни руку Это пришла к нам Надежда Александровна Тэффи». В другое время её визит произвёл бы на Куприна самое радостное впечатление. При встрече с Тэффи он всегда оживлялся. Теперь он вяло протянул руку и остался всё таким же, почти неподвижным, незрячим, будто онемевшим для всего и всех.

В свой приезд к нам Иван Сергеевич Шмелёв с печалью в голосе рассказывал мне о Куприне. Уже тогда всё было плохо. Как-то Куприн с женой приехали к Шмелёву. Был подан чай, шёл не очень весёлый разговор, но – ничего: Куприн сидел, слушал, что-то отвечал. Ну, что ж, больной, старый человек – разве можно ждать от него былой весёлости, остроумия, талантливых слов и наблюдений? Но вдруг Куприн побледнел. Голова его склонилась на грудь. На лбу выступили крупные капли пота. Шмелёв и Елизавета Морицовна всполошились. Взяли Куприна под руки, подвели к оттоманке и уложили. Прислушались: сердце остановилось, пульса не было. Была минута, когда и Шмелёв, и Елизавета Морицовна обмерли: казалось, Куприну пришёл конец. Шмелёв дал ему лавровишневых капель. Но они действуют не сразу, а тут была дорога каждая секунда. Тогда Шмелёв налил рюмку рома и влил её в горло Куприна. Правда, это было не медицинское средство, но зато скоро подействовало. Во что бы то ни стало надо было заставить пульс биться. И он заработал. Куприн открыл глаза. Всегда на людях Куприн старался скрывать свои недуги, не любил, когда справлялись о его здоровье, утешали, говорили бесполезные слова о том, что его внешность, его лицо производят самое отличное впечатление и не надо сомневаться, и не надо огорчаться и т. д., – бесполезные и досадные слова! Так случилось и тут. С трудом выдавливая улыбку, Куприн постарался обратить всё происшедшее в шутку:

– А вкусный ром, – прошептал он, – нельзя ли ещё?

Уже тогда его стягивал, комкал и сокрушал склероз. Врачи определили, что, помимо слепоты, у Куприна склероз мозга и склероз сердца. Елизавете Морицовне, после случая у Шмелёва, доктора сказали:

– Вы должны быть готовы ко всему, готовы каждую минуту. Это (т. е. смерть) может случиться совершенно неожиданно. Правда, у вашего мужа очень сильный организм, и даже с этим склерозом он может прожить ещё некоторое время, но…

Меж тем постепенная утеря зрения превращалась в настоящую слепоту. Бывали, впрочем, часы и дни, когда он как будто начинал различать предметы, лица близких и знакомых, но это бывало редко. Вот в один из таких дней друзья Куприна решили его развлечь, и повели в цирк. Известно, что сыздавна он увлекался цирком, дружил с цирковыми артистами, был частым посетителем борьбы, дружил с борцами и клоунами, – вспомним хотя бы его приятельские отношения с Жакомино

Приехали. В числе номеров этого вечера было выступление дрессированных слонов. Их-то уж во всяком случае Куприн должен был увидеть, – решили его спутники, – ведь ещё только днём к нему как будто вернулось зрение, хотя и затуманенное, неверное, всё-таки зрение! Но Куприн смотрел на арену, щурился и никак не мог уловить, кто выступает, чей номер проходит пред его слепнущими глазами. Даже слонов Куприн уже не различал.

Его письма последнего года становились всё короче, всё лаконичней, но в них Куприн не скрывал своего состояния, – ни материального, ни физического, ни душевного. Всё омрачалось. Куприн тихо страдал. В письмах он не жаловался, но и в этих скупых строках легко было расслышать стон, какое-то горькое и неисцелимое разочарование в жизни. Если бы он эти письма писал сам, в каком-нибудь из них я непременно прочёл трагическую и мужественную, – как всегда у Куприна, – правду: «хорошо бы умереть поскорей!» Но сам он уже писать не мог. За него писала жена. Она же и подписывалась: «А. Куприн». Так продолжалось почти весь год.

Однако месяцев пять тому назад я получаю от него письмо, тоже написанное рукой Елизаветы Морицовны, но в его конце стояла собственноручная подпись Куприна. Она красноречиво и убедительно свидетельствовала о многом, – о том, как старательно была им выведена эта подпись, как трудно было вычерчивать каждую букву, как все они стояли раздельно, не сливаясь, – ничего не осталось от прежнего купринского росчерка, его бегло набросанной мелкой подписи: стал другой почерк, на свете жил другой, изменившийся человек.

Тоже, с полгода тому назад, он писал о том, что очень хочет покинуть Париж. Его суета и шум Куприна угнетали. Ему нужен был полный отдых и совершенный покой. Уже не радовали ни близкие, ни знакомые, а читать он не мог и уже сравнительно давно не писал. Тогда ему пришла мысль поселиться где-нибудь вдали от Парижа, в какой-нибудь маленькой деревеньке или пригороде. Вот почему без всякого удивления я узнал сейчас, что и в России он выбрал своим местожительством издавна любимую им Гатчину.

Там, в 1907 году, он купил себе небольшой деревянный домик, обставил его мебелью красного дерева, и в этих четырёх комнатах у Куприных было уютно. С Гатчиной он сроднился. Иногда, в прежних письмах он вспоминал о гатчинской гостинице Верёвкина, о своих соседях, – теперь покойном писателе Будищеве, вел. кн. Михаиле Александровиче, о полусумасшедшем, талантливом поэте Конст. Фофанове и его сыне, тоже полупомешанном поэте, подписывавшемся «Олимпов». Конечно, в Гатчине Куприна знали все. Туда приезжали и его петербургские приятели, играли с ним в преферанс, засиживались до поздней ночи или раннего утра, и каждый год, 30 августа, в день именин Куприна, в его деревянном домике происходила шумная вечеринка. Впрочем, почему «вечеринка»? Гости приезжали с самого утра, привозили с собой кульки и кулёчки, – поздравительные дары милому имениннику.

Там же, в Гатчине, с Куприным произошла и маленькая – решусь сказать, – драма. В данном случае я ничего не преувеличиваю. Это было уже при большевиках. У Куприна был огромный меделян, гроза всех и особенно тех, кто боится собак. Своего меделяна Куприн очень любил, и, когда к нему приходил с какой-нибудь бумагой красноармеец или другой чин из советского учреждения, меделян вставал во весь свой рост, а Куприн предупреждал пришедшего: «Ни его, ни меня никто не может тронуть и даже рассердить. Вы видите?» И он указывал на своего грозного стража. Вдруг этот меделян исчез. Все поиски были напрасны. Куприн пал духом. Он огорчился и возмутился до такой степени, что напечатал статью в одной из доживавших «буржуазных» газет, где излил своё негодование на «поганца», уведшего его собаку или её убившего, – что верней.

Туда-то, в Гатчину, несколько раз приезжал доверенный комиссариата пропаганды и печати, б. учитель математики Кузьмин. Куприна уговаривали сотрудничать в большевицких изданиях или, по крайней мере, продать свои сочинения (или часть их), сулили великие и богатые милости. Куприн не соглашался. Все эти предложения он отвергал решительно и твёрдо. Всё же где-то, в глубине души, у него роились сомнения. Помню, мы сидели у него в столовой. Говорили о том, о чём тогда говорили все, – о большевиках, о судьбе печатного слова. Вдруг Куприн сообщил мне, что большевики настойчиво зовут его сотрудничать. Я покачал головой. Иногда Куприн не любил возражений и не терпел противоречий, даже если они высказывались самым близким человеком. Он и мне ответил, что не во всём уж там правы и святы т. наз. «буржуи» и особенно офицеры. Надо сказать, что «Поединок» для Куприна был совсем не случайным произведением. Конечно, он хорошо понимал, что, выпустив этот роман тотчас же после Русско-японской войны, изд-во «Знание» играет наверняка, что роман получит громадный успех. Сам бывший офицер, Куприн превосходно знал эту среду. Расставшись с военной службой, он унёс в своём сердце большое недоброжелательство к нравам и быту пехотных полков. Таким верным врагом он остался надолго. Изменила эти чувствования Куприна только Гражданская война. Тут его сочувствия склонились на сторону белой армии. Он и ушёл из Гатчины вместе с отступавшими войсками Юденича – ушёл, не без грусти покидая насиженное место, свою любимую Гатчину, свой деревянный 4-комнатный дом

Северо-западная армия остановилась, распылилась в теперешнем Таллине, там же некоторое время прожил и Куприн. Потом переехал на постоянное жительство в Париж. Первые годы он недурно жил. Ему, как и некоторым другим известным беллетристам, выдавали ежемесячную субсидию Чехословакия, Франция, большое участие в судьбе русских писателей принял впоследствии югославский король Александр. Жить было можно. Куприн, кроме того, писал, работал во многих газетах, одно время редактировал «Иллюстрированную Россию», довольно часто появлялся на столбцах «Возрождения», издал несколько книг, и одна из них «Купол св. Исаакия» вышла здесь, в рижском издательстве «Литература». Словом, нужды не было.

Но всё постепенно съёживалось и угасало. Закрывались издательства, суживалось поле деятельности, были отменены многие субсидии, и в последнее время Куприн получал ежемесячное пособие только от французского м-ва иностр. дел. Разумеется, не он один. Но и эти суммы его совсем не обеспечивали. Пришлось сначала сжиматься, потом нуждаться, наконец, почти голодать.

Года два тому назад он сообщал мне, что ему приходится расстаться с обжитой квартиркой на бульваре Монморанси, переехать на другую квартиру, – рю Эдмонд Роже. Но было трудно и тут. Стало невозможно сводить концы с концами, а тут Куприн разошёлся и с несколькими парижскими изданиями. Становилось всё хуже и хуже, тесней и тесней. Надо было думать буквально о завтрашнем дне. Болезни довершили всё, – слепота и склероз. В последние дни пред отъездом в Россию Куприн, к ужасу близких, стал заговариваться и не узнавал никого. Таким его повезли в Россию.

Полтора месяца тому назад я, по просьбе латышского из-ва «Золотая Яблоня», послал Куприну письмо. В нём ему предлагали издать в переводе на латышский язык рассказы «Суламифь» и «Гранатовый браслет». Ответа не было. Куприн молчал. Это было загадочно: он был аккуратным корреспондентом. Если не мог писать сам, за него могла ответить жена. Я недоумевал. Теперь все разъяснилось.

Разумеется, – и это ясно для всех, – Куприн вернулся в Россию не по каким-нибудь политическим соображениям, – туда его погнала нужда, но, может быть, туда его манили ещё и призраки любимой Гатчины, видения и сны невозвратной молодости.


Автор:  Григорий НЕХОРОШЕВ
Совместно с: 

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля



 

Возврат к списку