Главный жандарм империи
Совместно с:
22.12.2015
«Ушёл я от Керенского с очень неприятным чувством, что Россия потеряна…» Из дневников Владимира Джунковского – командира Отдельного корпуса жандармов, отправленного в отставку из-за непримиримого отношения к Распутину
В этом году исполнилось 150 лет со дня рождения одного из самых ярких деятелей дореволюционной России, свиты Его Величества генерал-майора Владимира Фёдоровича Джунковского (1865–1938), московского губернатора (1905–1913), затем товарища министра внутренних дел. А ровно сто лет назад, в 1915 году, Джунковский лишился должности командира Отдельного корпуса жандармов, в которой служил с 1913 года. Личное указание Николая II на сей счёт последовало вслед за представленной на высочайшее имя записки, в которой свиты Его Величества генерал-майор Джунковский собрал множество неприглядных фактов о деятельности Григория Распутина. Документа оказалось недостаточно, чтобы изменить позицию власти, но хватило для отставки.
Так что осенью 1915-го бывший главный жандарм империи оказался – по собственной инициативе – в действующей армии, где командовал сперва дивизией, а затем 3-м Сибирским корпусом. Вплоть до 1917 года он вёл дневник: Западный фронт, окопная жизнь, конец монархии и Февральская революция, развал армии и Октябрьский переворот… Рассказывает генерал Джунковский и о встречах со многими известными деятелями эпохи – от Деникина до Керенского.
Отрывки из дневников, которые мы сегодня печатаем, вошли в третий, заключительный том обильно прокомментированных дневников Джунковского, только что вышедший в московском Издательстве им. Сабашниковых в серии «Записи прошлого». Фрагменты дневников проиллюстрированы впервые публикуемыми снимками из фронтовых альбомов мемуариста.
«Вы подавали государю записку о Распутине?»
Из дневника 1915 года. Взятие государем верховного командования на себя было, как мне казалось и тогда, большой ошибкой, и потому лично меня это известие сильно огорчило и встревожило. Не было никакого сомнения, что этот шаг был сделан под влиянием императрицы, которая не выносила великого князя, популярность которого среди войск, несмотря даже на неудачи, росла с каждым днём. Она не понимала, что престиж Верховного главнокомандующего отзывается и на престиже государя, подымая его. Она же боялась обратного, а так как вокруг неё была целая клика лакеев в роде Воейкова, которая старалась потакать ей в её недоброжелательных суждениях по адресу великого князя, доходивших чуть ли не до обвинения его в стремлении к свержению государя с престола, то, конечно, она напрягла все усилия, чтобы настоять на удалении великого князя. Она не понимала, что этим она не помогает государю, а роет ему яму, что когда внутри страны неспокойно, когда Совет Министров расшатан, когда брожение, недовольство проявляется то тут то там, то государю нельзя покидать столицу, а надо показываться больше народу, входить в общение с ним и своей простотой в обращении, своим обаянием, которое, несомненно, было, парализовать то неблагоприятное течение, которое распространялось среди масс, под влиянием неудач на фронте и подпольной работы революционных групп.
Когда я, через некоторое время, очутился на фронте и столкнулся с жизнью на передовых позициях, то не мог не констатировать с грустью, что верховное командование государем вносило и в боевое дело скорее больше вреда, чем пользы. Но об этом я буду говорить в своё время.
В это время, по некоторым данным, я узнал причину моего увольнения. Оказалось, что воспрещение Распутину являться к государю произвело большую тревогу среди всех пользовавшихся милостями этого изувера и окружавших его. Были мобилизованы все силы для выхода из этого положения; что и как всё это было осуществлено, я не знаю, но в конце июля месяца моя всеподданнейшая записка попала в руки императрицы. Об этом я узнал от флигель-адъютанта Саблина, пользовавшегося большим доверием императрицы, как исполнявший разные поручения императрицы и Вырубовой к Распутину. Встретившись со мной, он спросил: «Вы ведь подавали государю записку о Распутине?» «Нет», – ответил я. «От меня Вы можете не скрывать, записка у меня, мне её передала императрица, и вот я и хочу просить помочь мне в этом деле. Я прочёл вашу записку, и мне хочется открыть глаза её величества на этого человека. Вам императрица не верит, а мне она безусловно поверит. Мне поручено расследовать достоверность всех фактов, изложенных в вашей записке, Вы можете оказать большую услугу, назвав мне тех свидетелей, которые бы могли мне всё это подтвердить».
Я, по наивности, принял всё это за чистую монету и сообщил ему имена всех тех, кому желательно, чтобы он обратился. Оказалось, что расследование он повёл совсем с другого конца и составил доклад, отрицавший представленные мною факты. Он допросил, правда, и Адрианова, бывшего градоначальника, но тот, будучи уволен по моей инициативе, успел уже за это время приблизиться к Распутину, очевидно, мечтая при нём всплыть опять и избегнуть угрожавшее ему предание суду за попустительство при московских беспорядках. Адрианов в угоду Распутину и показал, что сообщённое мною о происшествии у «Яра» ему неизвестно. Конечно, такое показание Адрианова явилось лучшим оружием против меня. (…
Я убеждён, что государь, увольняя меня, ни минуты не сомневался в моей правоте, и, будучи чуток, в душе своей верно оценивал произведённое расследование, но против императрицы, конечно, стоять не мог.
«Лучше посидим просто и выкурим папироску»
Вскоре последовало увольнение двух ближайших лиц свиты, окружавшей государя: князя Орлова – начальника Военно-походной канцелярии и его помощника Дрентельна, этих двух светлых безукоризненных личностей.
Оба они были обвинены императрицей в дружбе со мной, а Орлов ещё в слишком большой близости к великому князю Николаю Николаевичу. Оба они получили другие назначения. С Орловым произошло таким образом: когда великий князь был назначен наместником на Кавказе, государь предложил ему взять с собой Орлова, сказав: «Ты так любишь Орлова, возьми его с собой на Кавказ». Орлов и был назначен в распоряжение наместника, впоследствии же помощником его.
C Дрентельном государь расстался месяцем или двумя позже; видно было, чувствовалось, как трудно было государю решиться на это. Государь знал удивительное благородство его души и непоколебимую верность и преданность его, не лакейскую, а настоящую. Он привык к Дрентельну и был действительно привязан к нему, поэтому он и медлил его отпустить, избрав для него наиболее почётный выход, он был назначен командиром л.-гв. Преображенского полка. Прощание с Дрентельном ещё раз доказало, как тяжело было государю расстаться с ним. Когда он, уезжая к месту нового своего служения, явился откланяться государю, то его величество, поздоровавшись с ним и предложив сесть, сказал приблизительно следующее: «Я понимаю отлично, что вы переживаете, а вы понимаете и без слов, что я переживаю, расставаясь с вами, поэтому всякие слова, сейчас, будут слишком банальны». «Лучше посидим просто и выкурим папироску», – прибавил государь, подавая портсигар. Выкурив папироску, государь встал, обнял Дрентельна и, пожелав ему счастья в командовании полком, отпустил. Передаю это со слов Дрентельна, думаю, что почти дословно.
Наступил сентябрь-месяц, а высочайшего приказа о моём отчислении всё ещё не было, и я продолжал командовать корпусом жандармов, делать всякие распоряжения и только не сопровождал более государя при его поездках, командируя для сего моего начальника штаба Никольского. От всяких проводов и чествований я, конечно, отказался, да и не время было этому, особенно при тех обстоятельствах, которых я оставлял должности. (…) Затем, я сделал прощальные визиты всем своим сотоварищам по службе, по Министерству внутренних дел, и всему составу Совета Министров. Все они проявили ко мне самое сердечное искреннее сочувствие, особенно трогательно отнеслись ко мне, не говоря уже о Самарине, Григорович – морской министр, Сазонов – иностранных дел и Кривошеин – земледелия, а также и военный министр Поливанов, принявший большое участие в материальном моём обеспечении. Выходило так, что если бы я вышел в отставку, то мне как командиру Отдельного корпуса полагалась пенсия, по особому докладу военного министра, как вообще командующим войсками, обыкновенно не менее 8 000 руб. в год, а т. к. я оставался на службе, то этим самым я как бы терял право на эту пенсию и содержание моё по должности генерала свиты снижалось с 20 000 руб. в год, которые я получал, при готовой квартире и экипаже, до 3 500 руб., в том числе и квартирные деньги. Поливанов вошёл с всеподданнейшим докладом, и министр финансов меня уведомил, что по высочайшему указу за мной сохраняется право, в случае моего выхода в отставку, на получение пенсии 8 000 руб., независимо от того, с какой бы должности я в отставку не вышел. (…)
«Слава Брусилова была дутая»
Из фронтового дневника 1917 года. В Минске я узнал об уходе Алексеева с поста Верховного главнокомандующего и о замене его Брусиловым, это была не находка, слава Брусилова была дутая, никаких достоинств за ним не было, он был лакеем до мозга костей и среди настоящих честных военных он уважением не пользовался. Приехав в Могилёв, как мне передавали, он сразу принял тон по отношению к Могилёвскому совету рабочих депутатов заискивающий и держал себя без должного достоинства. Говорили даже, что он, будучи встречен на вокзале почётным караулом от Георгиевского батальона, подойдя к выстроенной роте, державшей ружья на караул, и поздоровавшись с ней, обходя фронт, перездоровался будто бы за руку с каждым солдатом караула, что было совершенно неуместно и произвело более чем странное впечатление. (…)
Благодаря Брусилову развал в армии усилился, т. к. твёрдые начальники в нём поддержки не имели. Керенский, приехавши в Ставку, пришёл в ужас, когда ему показали всю картину развала армии, но он не решился принять радикальных мер против этого развала, боясь, как бы эти меры ни способствовали бы контрреволюции. Он стал насаждать комиссаров из бывших политических, главным образом эсеров, наивно думая, что эти последние сумеют, с одной стороны, укрепить дисциплину, с другой – пресечь всякие контрреволюционные попытки. Убедившись, что и из этого ничего не выходит, он, напуганный июльским большевистским движением, сменил безвольного и ничтожного Брусилова, заменив его твёрдым как скала Корниловым, но было уже поздно
Допрос Чрезвычайной комиссии
(…) Странно и жутко было подъезжать к граду Петра – впервые после переворота. Всё казалось как бы на месте, те же дома, трамваи, извозчики, но какой-то отпечаток разнузданности, беспорядка лежал на всём. Улицы, тротуары были неузнаваемы от грязи и сора, много следов разрушений. Я проехал прямо к себе на Каменноостровский, рад был очутиться дома, мои приехали вслед за мной на другой день. В первый же день я отправился в Чрезвычайную следственную комиссию. Она помещалась в Зимнем дворце в запасных комнатах Эрмитажа, вход с набережной. На подъезде меня радушно встретили все старые знакомые – швейцары, лакеи бывшего высочайшего двора, также и в залах, где помещалась комиссия. Довольно долго мне пришлось ждать в приёмной.
Муравьёва – председателя комиссии ещё не было, его ждали с минуты на минуту. Он меня встретил очень любезно и предупредительно, сказал, что они меня вызвали с фронта, чтобы получить от меня некоторые показания по делам Департамента полиции и Paспутина, затем провёл в самый зал, где у них происходили совещания. Там встретился с Родичевым и некоторыми чинами судебного ведомства и сенатором Ивановым; все они принимали участие в работах следственной комиссии, разбиравшей деяния бывших министров. Все ко мне отнеслись очень любезно – я понял, что меня действительно вызвали не в качестве обвиняемого, а свидетеля. Сговорившись со мной о дне и часе, когда я приеду дать показания, меня отпустили.
Как только я вышел из зала заседаний, то встретил следователя по особо важным делам В. М. Руднева, которого я очень хорошо знал ещё по Москве. Мы встретились друзьями, это был очень честный, прямой, хороший человек. Он также был привлечён к занятиям в комиссии и очень обрадовался, увидев меня, т. к. у него в руках было дело о Распутине и ему необходимо было меня допросить по некоторым вопросам. Мы сговорились, когда я приду к нему. (…)
В назначенный день я явился в Чрезвычайную комиссию; меня сейчас же провели в большой зал, где в конце его стоял большой стол, покрытый сукном, и заседала комиссия. В центре сидел Муравьёв, по бокам – сенатор Иванов, Родичев и ещё два неизвестных мне лица. За особым столом сидели стенографистки для записи показаний. Первое дело, которое мне предъявили – было дело о Малиновском. Я рассказал подробно всё, как было, и опроверг некоторые показания по сему делу Родзянко, который несколько исказил мой разговор с ним по этому поводу. Затем последовал допрос по другим делам, касавшимся Департамента полиции, а именно относительно порядка расходования денег, составлявших «секретный фонд» Департамента полиции вообще, и, в частности, причины выдачи Пуришкевичу из этого фонда 10 000 рублей. (…)
Я ответил, что действительно Пуришкевичу выдано было 10 000 рублей, но эти деньги были возвращены в секретный фонд через две недели после их выдачи обратно, и что в отчётах по секретной сумме возврат должен значиться. Произошло это следующим образом, объяснил я. Пуришкевич обратился ко мне с просьбой, не могу ли я ему достать или выхлопотать пять или десять тысяч рублей для снабжения офицеров и солдат в окопах книгами. (…)
Я подумал, что, может быть, мне удастся во время одного из высочайших путешествий по России, когда государю очень часто подносили довольно крупные суммы на нужды войны, попросить уделить из этих сумм 10 000 руб. на столь хорошее дело, как снабжение окопов здоровой духовной пищей. Такой случай мне и представился. Сопровождая государя при его поездке в 1915 году в г. Одессу и Севастополь, я через Воейкова – дворцового коменданта – просил доложить государю мою просьбу о выдаче Пуришкевичу 10 000 руб. из сумм, пожертвованных в Одессе на нужды войны. Воейков доложил государю, который приказал мне эти деньги для передачи Пуришкевичу выдать, но почему-то при этом государь выразил желание, чтобы Пуришкевич не знал, откуда эти деньги. Получив деньги, я поэтому, чтобы скрыть от Пуришкевича источник, послал депешу директору Департамента полиции выдать из секретного фонда Пуришкевичу 10 000 руб., которые мною будут пополнены. По возвращении из поездки я передал 10 000 руб. для внесения на приход в секретную сумму, опять-таки не говоря, откуда они
Подлость Хвостова
Затем был сделан мне допрос по делу Шорниковой, причем Комиссия нашла, что я был не особенно щедр, ограничившись 500 рублями единовременной ей выдаче. При этом один из членов Комиссии заметил, что они не могли не обратить внимания, что за время моего заведывания Департаментом полиции расходы из секретного фонда производились с видимой осмотрительностью, и они не могут указать мне ни одного неправильного расхода, только один расход Пуришкевича их смутил. Затем, кажется, сенатор Иванов меня спросил: «А знаете ли Вы, какая сумма денег оставалась в кассе Департамента 15 августа 1915 г. в день вашего ухода?» Я ответил, что насколько припоминаю – при вступлении в должность принял около 400 000 рублей, уходя же, оставил более полутора миллиона. «А знаете ли, сколько осталось в кассе по уходе Хвостова и Белецкого?» – спросили меня и прибавили: «Ничего кроме долгов». И показали при этом печатную брошюру Тихменева «Джунковский в отставке» – сплошной пасквиль на меня, спросив: «Вы знаете эту брошюру?» Я ответил, что имел её только в рукописи. «А по чьему поручению она составлена и на чьи деньги?» – «Нe знаю», – ответил я. «По поручению Белецкого и Хвостова через Комиссарова, на деньги из секретного фонда Департамента полиции».
Таким образом, я узнал ещё одну подлость этих тёмных личностей. Руднев спрашивал меня исключительно о Распутине, и то в общих чертах.
Усмешка старого швейцара
Меня приглашали в комиссию три раза, как для показаний, так и для поверки стенограмм, там же мне сказали, что Керенский выражал желание меня повидать. Вследствие этого, а также и не без чувства любопытства увидать того, которым в то время многие так восхищались, я отправился к Керенскому в здание Адмиралтейства, где он занимал квартиру морского министра.
Старый швейцар, тот же, что был и при Григоровиче, меня сейчас же узнал и очень обрадовался, о Керенском он говорил, как мне показалось, снисходительным тоном. Я прошёл наверх, в приёмную, где уже сидело несколько лиц. Дежурный адъютант, морской офицер записал мою фамилию на имевшемся в руках у него бланке. Ровно в 11 часов он отправился к Керенскому со списком явившихся. Первым был принят я. Войдя в тот самый кабинет, в котором меня в 1915 году перед моим отъездом на войну принимал Григорович, я увидал перед собой знакомую фигуру депутата Государственной думы. Только он выглядел аккуратнее, в хорошо сшитом френче и красивых элегантных сапогах с крагами; правую руку, больную, он держал засунутой между пуговицами френча, левую подал и пригласил сесть. Задав мне несколько вопросов по поводу моих показаний в следственной комиссии, он спросил меня, как у меня на фронте, и затем стал рассказывать, как он готовит стремительное наступление на южном фронте и уверен, что успех будет, что он сам поедет подбодрить и воодушевить войска. Но всё это, как мне показалось, он говорил неуверенно и производил впечатление человека переутомлённого донельзя и подавленного, никакой искры я в нём не заметил, передо мной было просто ничтожество, у которого пороха больше не осталось, и всё, что он говорил о войсках, всё это свидетельствовало только, как он мало во всём этом смыслит и плохо разбирается.
Ушёл я от него с очень неприятным чувством, что Россия потеряна, к этому присоединилось ещё и другое – чувство недовольства собой – мне казалось, что я сделал что-то плохое, кому-то изменил, отправившись к нему.
А из дивизии, тем временем, я стал получать от Буйвида очень неутешительные вести, а от командира корпуса получил депешу с просьбой поскорее вернуться. Между полученными вестями особенно встревожило меня донесение Буйвида об аресте командира 58-го полка полковника Элерца своими же солдатами и о других брожениях под влиянием агитации с тыла и прибывшей из Петрограда распропагандированной пулеметной командой Кольта, которая сразу заявила, что прибыла не для войны, а для защиты свободы.
Все эти вести заставили меня ускорить своё возвращение и просить Чрезвычайную комиссию меня отпустить.
Трёхдюймовое орудие, приспособленное для стрельбы по аэропланам. июнь 1916. (фото В. джунковского)
Вел. кн. дмитрий павлович, контр-адмирал Н. П. саблин, граф А. Н. граббе, император Николай II, министр двора В. Б. фредерикс и дежурный генерал п. к. кондзеровский. июнь 1915. (фото В. джунковского)
Автор: Алексей МОКРОУСОВ
Совместно с:
Комментарии