Обзор книг
Совместно с:
25.01.2016
Писатель как разведчик
Всеволод Иванов. Красный лик: Мемуары и публицистика / Сост., вступ. статья В. А. Россова. – СПб.: АНО «Женский проект»: Алетейя, 2015.– 672 с.
Ивановых в русской литературе почти как Толстых. Всеволода Никаноровича Иванова (1888–1971) вспомнит сегодня далеко не всякий, хотя в советские времена были популярны его исторические романы «Чёрные люди» и «Императрица Фике». Зато многие обстоятельства жизни писателя стали проясняться лишь в последние годы.
О них напоминает и сборник, составленный из мемуаров о Гражданской войне, из публицистики эмигрантского периода, из статей владивостокской «Вечерней газеты» (1921–1922) и русской версии ведущей китайской газеты «Гун-Бао» (1928–1929).
Уроженец Волковыска Гродненской губернии, Иванов учился на историко-филологическом факультете Санкт-Петербургского университета, стажировался в Гейдельберге и Фрайбурге, но в итоге биографию определила война. После неё он оказался в Перми, там был мобилизован в газету «Сибирские стрелки» и как журналист прошёл вместе с белыми путь от Омска до Владивостока, затем уехал в Японию, оттуда в Китай. Он продолжал заниматься написанием статей и книг, перейдя постепенно к прозе. Впрочем, критика невысоко оценивала его литературный дар. Георгий Адамович назвал его описание Пекина «нелепым и претенциозным», а в публицистической книге «Огни в тумане» не обнаружил мысли, вынеся книге суровый приговор: «невозможно читать, невыносимо».
Сам Иванов склонялся к эстетическому консерватизму. Говоря о путешествии Нансена в Россию и его будущей книге, он вдруг делает выпад против эмигрантской прессы, смешивая явления разного порядка: «Вся благородная Европа может писать книжки об голодной несчастной стране. Только русские литераторы пишут о балете Дягилева или выступлениях Балиева».
Судя по всему, в Китае Иванов работал на советскую разведку, говорят, будто с него Юлиан Семёнов писал Исаева–Штирлица в молодости. Статьи Иванова были хлёсткими на оценки. Так, в 1922 году в статье «Троцкий или Россия?» он замечает,
что «грандиозная социалистическая революция превращается в грандиозное жульничество», всё ярче проступает второй лик революции, «лик закулисных манёвров и злостных комбинаций». А в «Сталине» пишет в связи с выступлением заглавного героя на ноябрьском пленуме ЦК: «С очевидной ясностью вырисовывается из этой речи трагическая фигура упрямого кавказца,
волею судьбы ставшего повелителем русского государства». И дальше называет его идеи бредом, а самого генсека – «символом коммунистического гнёта».
Это не помешало Иванову, получив в 1931 году советский паспорт, пойти в газету при советском посольстве «Шанхай Геральд», печататься в московских «Правде» и «Известиях». В 1945 году он был вывезен в СССР и, в отличие от поэтов русского Харбина Арсения Несмелова или Ачаира, не только не был арестован, но отправлен в Москву, после чего поселился в Хабаровске.
Когда друзья дали против него показания
Илья Габай: Письма из заключения (1970–1972) / Сост., вступ. статья и комментарии М. Харитонова. – М.: Новое литературное обозрение, 2015.– 336 с.– (Серия «Критика и эссеистика»).
В декабре 1970 года Галина Габай вернулась из Кемеровской области, где навещала мужа – поэта и правозащитника Илью Габая (1935–1973). Он отбывал трёхлетний срок в Кемеровском лагере общего режима – в январе 1970 года Габай был осуждён ташкентским судом за «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский строй» (на самом деле за поддержку крымских татар. – А.М.).
Составитель книги Марк Харитонов (друг Габая, 78-летний писатель и переводчик, первый лауреат «Русского Букера») приводит выдержку из своего дневника, где зафиксировал рассказ Галины Габай после поездки: «Илья очень похудел и постарел, вид пожилого человека. Держится, как обычно, но не балагурит, не улыбается. Он работает на строительстве химзавода, дробит кувалдой какие-то цементные плиты. (…) Кормят там плохо, конечно, три раза в день рыбная баланда, в обед с добавкой каши, перловой или овсяной. С собой ему не удалось унести ничего лишнего, хотя другие уносили; он долго не знал, как подступить к охраннику с этой просьбой, а когда подступил, тот отказал. Вообще, Илья не позволяет себе связываться ни с вольными шофёрами, которые иногда что-то провозят, ничего другого, что удаётся остальным.
Народ там ужасный. Даже неплохие люди, попадая в такую обстановку, в эту голодуху, дичают; начинается воровство, отнимают друг у друга вещи. Его сразу же раздели. Сейчас он ходит в ватных брюках, в бушлатике, в валенках. Галя ему привезла телогрейку. Если он идёт за посылкой, надо, чтобы с ним шёл ещё кто-то, иначе сразу отнимут. Говорит: «Я бы согласился на более строгий режим и на больший срок, лишь бы с другим народом. Сейчас у него появилась пара более-менее близких ему уголовников, они друг с другом держатся. Начальство разное, есть откровенные фашисты»
В книге собраны письма Габая жене, сыну, соученикам по Педагогическому институту (МГПИ им. Ленина) и знакомым, в том числе Юлию Киму и Александру Гинзбургу. Их предоставили вдова поэта и долгие годы занимавшаяся сбором писем Галина Эдельман, некоторые удалось получить лишь в копиях. Часть переписки уже вошла в сборник «Выбранные места», опубликованный более 20 лет назад в Москве, книги Габая публиковались также в Иерусалиме и Бостоне. По рукописи печатается его последнее слово на суде, а также написанная в лагере поэма «Выбранные места», созданная как воображаемая переписка с друзьями.
Реальная же переписка полна, несмотря на невыносимые трудности быта, размышлений о прочитанном – благодаря жене и друзьям Габай обсуждал «Новый мир» и «Иностранку», номера «Былого» за 1904 год со статьями о народовольцах, роман Каверина «Перед зеркалом» и «Мудрость Пушкина» Гершензона. По его письмам можно изучать круг чтения советского интеллигента рубежа 1960–1970-х годов, времени, лишь для ослеплённых кажущегося мягким и сладким.
Габай покончил с собой после того, как арестованные друзья, Пётр Якир и Виктор Красин, дали против него показания. Габай к этому времени находился в депрессии, он не нашёл работу после освобождения – КГБ успевало раньше его прихода прислать в отдел кадров «чёрную метку».
Поэт свёл счёты с жизнью, выбросившись из окна московской квартиры. Прах захоронили на еврейском кладбище в Баку, городе, где Габай родился. Формально он не был верующим, но поминальную службу отслужили в православном храме, синагоге и мечети. Многие современники считали его праведником.
Однажды императрица сказала художнику…
Валентин Серов. Портрет императора Николая II, 1900
Валентин Серов. К 150-летию со дня рождения. – М.: Государственная Третьяковская галерея, 2015.– 390 с.
Больших ретроспектив Серова в России не было уже давно. Нынешняя выставка в Третьяковке к 150-летию художника (открыта до 24 января) войдёт в историю не только благодаря масштабам – три этажа, работы из 18 российских и пяти зарубежных музеев, а также частных коллекций, – но и отлично изданному каталогу. Помимо статей об эпохе Серова, его театре, монументальном искусстве и отзывах современной критики, печатаются не публиковавшиеся прежде письма его жены к И. Э. Грабарю. Здесь воспроизведены вся живопись и графика, представленная на Крымском Валу, а также множество архивных фотографий и материалов». Последние помогают лучше понять Серова, которого современники ценили за профессионализм и человеческие качества, что не мешало появлению многочисленных клише. Уже в эмиграции его любимая модель Генриетта Гиршман высказалась «по поводу угрюмости Серова: с нами он никогда не был угрюмым, даже, наоборот, часто смеялся, так как он был очень смешливым и, по сути, был человеком скорее весёлым, чем мрачным. Не было в нём общительности – это верно, но любил многих».
Главное место на Крымском валу занимают портреты – хотя Серов никогда не льстил моделям, он был модным автором, в очередь к нему записывались задолго, ценили его и при дворе. Его просили написать и уже ушедшего из жизни Александра III – в 1899 году вдовствующая императрица (или сам Николай II – источники расходятся) подарила портрет офицерам датской Королевской лейб-гвардии, почётным полковником которой был Александр. Один из сержантов гвардии позировал Серову со шпагой – этот эскиз хранится в Историческом музее, а саму картину впервые привезли из Дании, главный эскиз к ней, воспроизведённый в альбоме, – в Русском музее, прежде он принадлежал слуге Дягилева В. Зуйкову.
Писал Серов и самого Николая, его братьев и других родственников. Отношения с заказчиками складывались по-разному, те были довольны результатом, но художник и во дворце оставался самим собой, «независимым и бескорыстным», как вспоминал о нём Феликс Юсупов. Он, например, не любил, когда рассматривали его незаконченную работу. Однажды, вспоминает современник, императрица «Александра Фёдоровна сказала художнику: «По-моему, вы не так написали правую сторону лица моего супруга». Это замечание взорвало Серова, он поднялся и, передавая царице палитру и краски, предложил: «Может, вы сами исправите, В.И.В.?» После чего А.Ф. [Александра Фёдоровна] больше не приходила на сеансы»
Впрочем, их отношения не отличались взаимной теплотой после самого знаменитого портрета Николая, запечатлённого в тужурке Преображенского полка, где хозяин России выглядит мягким человеком с меланхолической грустью в глазах – современники считали, что это лучший портрет императора. Он не понравился императрице, ценившей официальные и холодные изображения мужа. В 1917 году портрет разодрали штыками солдаты и матросы, но Серов, к счастью, сделал и вариант для себя, его-то Третьяковка и купила у вдовы художника.
Вскоре после инцидента с императрицей Дягилев предложил написать для выставки ещё один портрет Николая II. Серов отказался: «В этом доме я больше не работаю».
Прекратив работу в Зимнем дворце, художник не так уж и потерял в доходах. Даже с именитых заказчиков он по сравнению с коллегами брал немного, серовский гонорар в два, а то и в четыре раза был меньше гонорара иностранных коллег в Петербурге. Начальник канцелярии императорского двора А. А. Мосолов почему-то считал это совершенно нормальным и стал пенять Серову, когда тот попытался поднять вопрос о повышении платы за труды, хотя, например, сам оплачивал поездку в тот же Копенгаген ради эскизов к портрету Александра. Зато он мог позволить себе другое. Именно Серов обратился к Николаю II с просьбой материально поддержать журнал «Мир искусства» (рассорившись со спонсорами, Дягилев был на грани закрытия).
Император выдал необходимую сумму из личных средств, жизнь журналу продлили на три года, но в следующий раз Серов обращаться за субсидией не стал. В январе 1905 года он пережил шок после расстрела демонстрации в Петербурге и вместе с Василием Поленовым отправил письмо в императорскую Академию художеств (коллеги подписать его отказались): «Мрачно отразились в сердцах наших страшные события 9 января. Некоторые из нас были свидетелями, как на улицах Петербурга войска убивали беззащитных людей, и в памяти нашей запечатлена картина этого кровавого ужаса. Мы, художники, глубоко скорбим, что лицо, имеющее высшее руководительство над этими войсками, пролившими братскую кровь, в то же время состоит во главе Академии художеств, назначение которой – вносить в жизнь идеи гуманности и высших идеалов».
Ответа на этот выпад в адрес великого князя Владимира Александровича, возглавлявшего Академию художеств и командовавшего гвардией и войсками Санкт-Петербургского военного округа, не последовало, и Серов вышел из состава академии. Неудивительно, что царскую семью, как утверждает Гиршман, «он презирал: Николая считал провинциальным капитаном, сошедшим со страниц какого-нибудь рассказа А. Куприна, особенно когда тот, сосредоточившись на одном для него чрезвычайно важном деле и забыв об окружающем, вынимал свою огромную зажигалку с фитилём и начинал закуривать папиросу, щёлкая кремнем».
Возможно, художник неосознанно предъявлял слишком высокие требования к политике, но его апелляция к нравственным требованиям всегда натыкалась на решительный отказ власти быть последовательно гуманной и милосердной.
Автор: Алексей МОКРОУСОВ
Совместно с:
Комментарии