Сергей Каледин: «Писатель без читателя – фуфло графоманское»
Совместно с:
28.01.2014
«Черно-белое кино» – так называется новая, первая за много лет книга популярного писателя. Почему создатель знаменитых повестей и романов отказался от «прозаторства» в пользу частных историй своих родных и друзей?
«Два рассказа в год – это много, ужасно много». Автор литературных хитов времен перестройки и ранних лет новой России – «Смиренное кладбище» и «Стройбат» в первых рядах – вполне серьезен. Четырнадцать рассказов, составляющих «Черно-белое кино», ровным слоем распределены по прошедшим семи годам писательства Сергея Каледина. Истории родителей, соседей, учителей – всех, кого знает и знал десятилетиями; теперь герои Каледина – только из ближнего круга вполне реальной жизни.
– Дело в том, что лет двенадцать тому назад мне разонравилась проза как таковая – выдумка художественная, – объясняет Сергей Каледин. – Мне вдруг разонравилось, что пишут другие, и я подумал: коли мне не нравится то, что пишут коллеги-прозаики, – стало быть, и мои выдумки, сочинения не будут нравиться читателю. А читателя я очень уважаю. Поэтому – подумал я – не буду я так поступать: романы да повести писать. Пойду другим путем.
– А именно?
– А именно – вообще ничего не делать. Я уже все написал, славу свою добыл, мне ее не переплюнуть. Эта ниша заполнена, а лет мне много – так что доживу без выдумки, без прозы. Без прозаторства. И так я жил. В той жизни была пятилетняя впадина, которую заняла Можайская детская воспитательная колония, где я был дядькой-опекуном с подачи Люси Улицкой. Пришел к ней, сказал: «Люся, мне делать нечего, скучаю. Писать не хочу». Она мне: «Твое место в тюрьме». «Как это так?» – «А вот так. Рядом с твоей дачей – колония. Пойди туда. Будешь нужен детям, а они будут нужны тебе, а дальше посмотришь». Это были ее пророческие слова: лучший этап в жизни выдался у меня. Кончился, однако, и он: начальника колонии, полковника Шатохина Бориса Анатольевича, попросили покинуть пост, ушли две замечательные психологини – и тюрьма стала тюрьмой.
– Но что-то осталось из ваших затей?
– Компьютерный класс, разве что, – с помощью «Открытой России» Ходорковского и Иры Ясиной. И контакты с пацанами, конечно, остались. А по большому счету не вышло ничего. Тюремная система непрошибаема, нарушить ее целостность – дело невозможное. Архипелаг ГУЛАГ, только помягше. Но с места все это хозяйство не сойдет.
Так что я сел себе спокойно на даче, вновь ничего не сочиняя. И тут мне позвонила зам. главного из «Огонька». И говорит: «Здравствуйте, напишите нам что-нибудь». Я: «Что это, вы кому звоните? Вы, вероятно, рамсы попутали, дорогая дама? Я – Каледин Сережа, написал «Смиренное кладбище» и «Стройбат» давным-давно, еще что-то написал. Но я не журналюга и ничего подобного делать не умею. Я просто сижу на даче… Но если вы так настаиваете, то поступите, пожалуйста, как моя мама-покойница поступала, сильная красавица. Она, когда мне было лень писать, говорила, что именно я хочу написать, и придумывала название».
– Для всего?
– Давайте считать: «Смиренное кладбище», «Стройбат», «Коридор», «Поп и работник», «Шабашка Глеба Богдышева» – все ее названия, все она выдумывала. Даже когда я из Израиля вернулся – прожил там несколько лет, было дело, – она мне говорит: «А теперь пиши про Израиль. Запусти туда своего соседа Вовку-пьяницу – вон он сидит. Запусти его к ним по строительной или плотницкой части». Я говорю: «Томочка, – маму Томочкой звал, и не иначе, – как можно чисто русского пьяницу или даже полупьяницу – и в Израиль? Что из этого на бумаге получится?» «Да запусти! Что такого-то?» Я подумал: «А и правда, что такого?» Запустил – и получилось вроде. Только название «Тахана мерказит» придумал сам: Томочка не в курсе была, как там автовокзал называется… Потом мама умерла, и вот я зам. главного – Катю – прошу: «Поступите по ее примеру, дайте тему и придумайте название». Она: «Да пожалуйста! Тема: «Почему я живу в деревне». И название такое же». «Это меня устраивает, – говорю. – Ко мне уже и так все пристают, почему я там сижу и носа на свежий московский воздух не показываю. Заодно всем и отвечу». Написал первую байку – и потекло-поехало. Написал для них полтора десятка баек за семь лет, и вот все это совокупилось в книжку, только что вышедшую.
– То есть давали бы больше тем – больше было бы и «баек»? Или не так много людей, от которых вы готовы выслушать тему?
– Очень мало. Документализированные байки, каждая – с фотографией, чтобы всем было ясно, что человек из байки – не моя злостная выдумка, – жанр непростой… Должен быть документ, должен быть конкретный персонаж или персонажи, «с подлинным верно», – и в то же время художественно, то есть поднаврать. Вот я и разгулялся. Стал брать за основу документ – многолетнее общение с тем или другим персонажем – и немного подвирать для благозвучия, для того, чтобы читателю было интересно читать. Писательство – парное катание: писатель и читатель. Всегда нужно о нем заботиться. Когда я открываю какой-то текст, я всегда проверяю, заботится ли обо мне автор – чтобы мне, Каледину Сереже, было интересно. Хотя читать уже не хочется, к старости мозги на чтение не заточены, лениво очень… Но – растереби меня, повесели, расскажи байку, заинтересуй! Вот я и раскопал такую жилу – то ли золотую, то ли серебряную. Она мне очень нравится. На эту лыжню я встал и по ней думаю дуть дальше до горы – сколько хватит времени и силы
– Жизнь большая, людей вокруг много?
– Очень много. Другое дело, что за каждого персонажа своего я отдуваюсь не годами, а чуть ли не десятилетиями жизни. Каждого из героев «Черно-белого кино» я знаю доподлинно – мои соседи, моя родня, мама, отец, близкие люди… И, чтобы сметь о них рассказать, нужно, чтобы под этим был фундамент – из десяти-, двадцати-, а может быть, и тридцатилетнего знакомства и общения.
– Зачем тогда привирать для интереса?
– Затем, что чистый документ выхолащивает мозги и сушит зрение.
– Какой бы интересной ни была жизнь?
– Тут в жанре дело. Документ – иной жанр. А меня все-таки подтягивает в художества, где можно поднаврать. Не налгать, не изменить сюжет жизни, а просто дополнить то, чего я не знаю. Домыслить – за него, за себя, за свое представление о герое. И дописать так, как я в результате это увижу. Ненавязчиво, необидно, чтобы это не отдавало лжой паскудной – поскольку врать нельзя, вообще, как говорил Иисус Иосифович. Один раз соврал – хорошо, второй раз соврал – хорошо, а уже на третий раз тебя поймают и скажут: «Эээээээ, пацан, да ты врешь!» И не будут читать. А вот подукрасить, гайку для крепости подвернуть – самое то.
– Кто герой последнего – на сегодня – рассказа? Из тех, которые еще не в книгах.
– Леонид Михайлович Гуревич. Когда мы познакомились, мне было 15, ему – 50. И он стал меня научать жизни. Помню, с самого начала он как-то туманно говорил: «Что бы ни получилось в жизни – плохое, хорошее, – обязательно нужно иметь взгляд со стороны, как будто бы озирать, обнюхивать, осмысливать ситуацию третьим взором. Это необходимо».
– «Лицом к лицу лица не увидать»?
– И это, конечно. И вообще: прямое зрение, непосредственное общение с рассматриваемым объектом к успеху не ведет. И комментировал это Гуревич своими стихами – в частности, этим, под названием «Пафос дистанции»:
На чем бы ни застало
Тебя столетье,
Во что бы то ни стало
Всегда будь третьим.
Даже тогда,
когда сводит дух
Спазм невыдохнутого воя,
Даже тогда, когда ты –
один из двух,
Даже тогда, когда ты –
двое.
Мне было 15, и, конечно, целиком этого всего я не понимал. Но чувствовал, что здесь есть какой-то рецепт жизнеустройства, жизнедеятельности. Что есть какая-то необходимость видеть ситуацию со стороны. Чтобы камера поднималась и уходила в сторону от поля боя или, наоборот, – ложа альковной любви. Гуревич учил меня тридцать лет, пока его автомобиль не сбил, – даже когда я был в отлучке, даже в армии, письмами. Но вот эта его концепция, это научение всегда стояло перед глазами. Я вчинял ему смысловой, моральный иск: «Леонид Михайлович, как же так? Если смотреть со стороны, то – что же, нельзя входить в прямой контакт с объектами своей жизни?» И он мне говорил: «Нет, нельзя, обязательно надо держать дистанцию». Но ведь тогда не будет – собственно – жизненных, плодотворных отношений, которые необходимы по божественным заповедям: будь проще, будь аки голубь, общайся непосредственно, старайся понять как можно ближе, доверяй, люби… То есть в его концепции – концепции очень близкого мне человека – я не мог разобраться и не разобрался по сию пору. Я понимаю, что как форма самозащиты, сбережения своей жизни его установка – «всегда будь третьим» – права. Но для личного обустройства судьбы, мне кажется, нужно ее нарушать. Входить в прямой контакт, даже в клинч, и выходить из него – даже с потерями. С потерей лица, независимости, чего угодно…
– То есть если принимать это правило, то с оговоркой: «нуждается в постоянном нарушении»?
– Именно! Жить наособицу от жизни – а наши прообразы, наши персонажи и есть жизнь… Так дело не пойдет. Знать установку Гуревича как психологическую, даже психиатрическую – для достижения гармонии с собой. Но нужно эту гармонию нарушать, иначе не будет теплокровного содействия, соучастия с жизнью.
– Что пришлось потерять в прямом контакте, даже в клинче?
– Я входил в дружбу с блатными. Они мне нравились романтической судьбой, бесшабашностью, словом-разговором. Мне казалось, что это приближено к действительности; на самом деле это не так. Никакая не «мать-старушка» там. Человек, посидевший в тюрьме – не только в русской, в любой, – уже не совсем человек. Он никогда не вернется назад, в человеческое обличие, он деформирован. Принимать таких персонажей чересчур близко к митральному клапану не надо. Мне же хотелось примыкать к ним плотнее, чувствовать их своими, включать их в атрибутику своей повседневной жизни… Тем не менее – не будь третьим: влезай, достигай, добирайся до дна, старайся понять – а потом всегда возвращайся на базу имени Леонида Михайловича Гуревича. А затем опять вылезай и добирайся.
– Он сам из отсидевших?
– Не сидел, но жизнь у него вышла куда забористее. Он воевал на двух войнах – финская, Отечественная. Ранило его несколько раз. Отец при этом – знаменитый психиатр, ученик доктора Юнга: московская еврейская культурная богатая семья, никакого местечка. Мамаша до революции владела санаторием – в приданое ей его дали, а большевики оставили ее там главной, и миллионер Арманд Хаммер, ею восхищенный, поставлял к ней туда рентгеновское оборудование. Так мама Леонида Михайловича освоила рентгеновское дело, а заодно и высшую математику – от чего Хаммер совершенно охренел: барышня, врач-диетолог – и вот так. За это Хаммер подарил ей роскошное дамское седло, которое стоило дороже ее арабской кобылы. Она и отец-психиатр – ветеран японской войны – учили Леонида Михайловича не просто не бояться страха, но брезгливо им пренебрегать. Потому он и жив остался – хотя осколками и пулями било его наотмашь, да и в мирной жизни, как можно понять, хлебнул. Ни разу не удручился, не горевал – и меня тому же в жизни учил.
– Кем он был?
– Конструктор, и гениальный. Конструировал парашюты и их испытывал. Конструировал батискафы, для которых придумывал движители, и погружался-плавал. А познакомились мы с ним в сугубо гражданском КБ «Асбоцеммаш», где я работал чертежником. Леонид Михайлович пришел туда в 1965-м, когда ему надоела оборонная деятельность в престижных конторах: «Оборонка – это зло и, кроме того, режим секретности». Он не дурак, не ханжа – просто увидел, что все эти ракеты-бонбы без толку: воспользоваться ими государство не может, а только укрепляет с их помощью свой песий режим при нищающей стране. Когда в стране под конец Сталина случился жидобой, его не отпускали из оборонки – хотя он не был членом партии, а образования имел семь классов. Но гениальный придумщик. Кстати, к антисемитизму относился положительно: держит в тонусе, не дает деградировать.
– А что теперь держит в тонусе?
– Была коньсепсия у главного начальника: «мочить в сортире». Попробовали – не получилось. Так что теперь, пожалуй, и ничего не держит.
– Первой «байкой» стал рассказ «Почему я живу в деревне», написанный семь лет назад. Типажи за это время изменились? Что-то добавилось?
– Изменились: старье вымерло, остался усредненно-телевизионный молодняк, голосующий за нашего начальника. Только это не в деревнях, а по райцентрам. Руза, Можайск – ездят на средних зарубежных машинах, можно в кредит. Летают в Египет или Турцию позагорать, ляжки врозь.
– То есть за семь лет – приподнялись. На чем?
– Легкий бизнес, туда-сюда. Потом, в провинции особенно не на что тратить деньги. Подержанная машинка относительно дешева, а если съездить в Белоруссию и пригнать, так и вообще лафа. А то, что медицины и образования нет, – не так заметно: машинка-то на подворье стоит, и соседка Катя соседке Наде говорит «а я на Кипре была», и по телевизору житуха ничего себе, да и сам телевизор куда лучше, чем раньше, – плазменный, потоньше. Хотя, если уехать не за сто км от Москвы, где я живу на даче, а на двести – триста – хотя бы, – житуха будет похуже. Впрочем, деревень-то как таковых уже и нет: вымерли деревни, и пьяницы в них тоже поотдавали Богу души – спились обычным порядком.
– И новых не появилось?
– Нету. Пьянство не в моде. Есть молодые непьющие мужики, почувствовавшие вкус современной телевизионной жизни и немножко приобщившиеся к бизнесу. А шестьдесят лет – такой цифры у мужиков вообще нет. Ни пьяных, ни трезвых, никаких. Под ноль. Обязательно до старости помирают. На грязных работах – таджики, а строят-шабашат молдаване, западные украинцы и белорусы. Русских мужиков нет вообще. Чтобы на машину и Кипр заработать, встают в пять утра и едут в Москву работать. Каждый день, два с половиной часа туда и столько же обратно: ни учебы, ни жизни. Коллеги-психологини, знакомые по детской колонии, умеют ездить в электричках, отключаясь и засыпая, – особая гильдия, на зависть остальным. Одни ездят, а другие, всосанные пылесосом столицы, снимают комнату и работают. В Москве работа была, есть и всегда будет. Вокруг же… Совхозы, колхозы, заводики – всего, что дотировалось при Советах, уже нет. Новое загрызет коррупция, а что останется – схарчат конкуренты
Моя деревня вся занята дачниками – теми, кто на субботу-воскресенье живет. Никакого местного населения нет, скота нет. Если раньше было на всю деревню десять коров и двадцать овечек, то сейчас и того нет.
– Даже кабанчика на Новый год?
– Нету кабанчика. Только в специальных местах есть. Гуся вот купил у молдаван, которые содержат магазин в деревне Марьино – большая семья, там и коров содержат, и свиней, и гусей. Пельмени, голубцы, вино «Изабеллу» – только у них. Для остального есть супермаркеты. В маленьком Дорохове их четыре. Кормят лучше, чем в Москве, и дешевле. Все для дачников. Можайское молоко еще, отменное.
– А для большой прозы – неужели нет сюжетов?
– Почему нет? Для молодых, для борзых – сколько угодно. Это для меня интереснее то, что было. Я на старости лет уже знаю, что все, чему учили в школе и институте, – брехня, что начальники любые всю дорогу врут. Вот мне и интересно докопаться до того, как все было на самом деле. Например, мне в Литинституте говорили, что количество раскулаченных – сто тысяч семей. Умножаем на пять-шесть – шестьсот тысяч человек получается вместо миллионов, от раскулачивания пострадавших. Ложь в разы. Про погибших в лагерях говорили «миллион-два-три». Солженицын говорит, что пятьдесят.
– «Архипелаг» – во многом художественное произведение.
– Стало быть, тоже неправда, только с другой стороны. Истина – ни там, ни там, но знать ее надо… Про войну – Виктор Петрович Астафьев мне говорил, что полегло не 27 миллионов, а все 45: а на войну и память о ней он жизнь свою старую положил… В общем, кругом вранье. И поэтому остаток жизни хочется посвятить не выдумыванию лирического повествования – как Коля встретился с Машей, поцеловал ее, развелся, то-се, – а понять, что было с моей Родиной на моем собственном участке. Тянуть это буду, сколько сил и пороху хватит. Очень мне эта линия нравится. Ну и потом, «Смиренное кладбище» и «Стройбат» – выдумки мои – это же тоже своего рода нон-фикшн. Просто я там больше поднаврал, художествами изукрасил, чем это сейчас делаю. В «Коридор» мой любимый – все герои вообще под своими именами въехали в книгу!
– А бывает, что пишешь героя под его именем, а потом берешь и меняешь? Как строительные леса разобрать.
– Обязательно. И что-нибудь выдумаю. Но так, чтобы это не было обременительно для читательского глаза. Чтобы читатель не увидел подмену, обманку. Заботиться только о нем – ну и заодно самому себе не врать, что тоже ценно. Но когда ты, козел, пишешь что-нибудь, ты, козел, участвуешь в парном катании. Ты – писатель, он – читатель. Если его убрать, то все твое назначение на белом свете пропадает, разрушается к чертовой матери. Он тебя читает – у тебя крылья отрастают, тебе хочется дальше в бой. Нужно все время думать о нем – чтобы его не занудить, не заучить, чтобы он заплакал либо рассмеялся. Без него ты фуфло графоманское, никто. Позор тебе.
– Как сейчас живет писатель, который пишет по два рассказа в год? Грубо говоря – на что?
– Мне шестьдесят пять, я был знаменит и богат. Видать, не дурак и не пропойца. Видать, скопилось какое-то бабло, которое меня как-то кормит. Видать, продумал я пути к отступлению в старость. Я всегда, с пятнадцати лет, мечтал о том, чтобы жить на пенсию – пусть необременительную, малую, но жить на нее так, как я хочу. Я это осуществил, потому что никогда не забывал об этом своем желании. Никогда на протяжении жизни. Несмотря ни на какое пьянство-разгульство. Жить так, чтобы не писать, – то есть писать только когда захочу. Не комплексовать, не дергаться и ни в коем случае не зарабатывать писательством. То, что мне за книжки мои, за их издания, переводы и постановки бабла насовали, – так это огромный сюрприз был, потому что не для этого все писалось. Все само. Жить можно всегда – при любой мерзости, любом начальстве, – если только трезво к этому делу подойти.
Автор: Юрий ВАСИЛЬЕВ
Совместно с:
Комментарии